Взаимодействие этноса и его
диаспоры
Как мы сказали
выше, в ситуациях, требующих от этноса адаптационной мобильности, борьба между его
внутренними альтернативами становится основой, на которой реализуется функциональный
внутриэтнический конфликт, обеспечивающий динамизм этнических структур и служащий
механизмом спонтанного самоструктурирования этноса в новых условиях. Этот процесс
может долгое время не осознаваться ни одной из участвующих в нем групп. Мотивы своих
действий люди могут объяснять любым удобным для них образом. Однако функциональный
внутриэтнический конфликт создает как бы определенный “ритм” их деятельности, ее
синхронность.
В процессе
функционального внутриэтнического конфликта складывается особая конфигурация внутриэтнических
групп, особое распределение этнической культуры, ценностно-идеологических доминант,
способствующая успешному функционированию этноса в меняющихся культурно-политических
обстоятельствах. Не достаточно было бы сказать, что эта конфигурация состоит в функциональном
распределении ролей между внутриэтнические группами, поскольку принятие роли подразумевает
хотя бы мало-мальскую осознанность процесса и, таким образом, меняет восприятие
ситуации, создает ощущение игры, требующей рассудочной рассчитанности действий,
а так же сознательного целеполагания. Однако в реальности это не так. Вспомним,
что бегущие от государственной власти русские крестьяне не брали на себя ни какой
роли в общегосударственной структуре и не имели никакой другой цели, кроме как унести
ноги подальше от помещиков и чиновников, а то, что их бегство объективно вело к
расширению российских государственных пределов, ими никак не осознавалось (см. главу
6 и 9). Или вспомним другой наш пример. Армянская диаспора, хотя и предавалась мечтам
о возрождении Армении, не имела путей сознательно и целенаправленно этому способствовать
и ввиду ее собственной разобщенности и подавленного психологического состояния,
и ввиду почти полного отсутствия информации о том, что представляет собой Советская
Армения (см. сюжет 16). Представляй они себе это, поднялась ли бы волна репатриации?
Итак, внутриэтнический
конфликт создает не систему распределения ролей как таковых, а систему коммуникации, которая накладывается
как бы поверх существующей (или отсутствующей) на обычном вербальном уровне. Что
касается последней, то она зачастую напоминает испорченный телефон уже в силу внутренней
конфронтации членов различных внутриэтнических групп, не желающих слышать и понимать
друг друга. Коммуникация же, о которой мы сейчас говорим, функционирует скорее за
счет общей значимости для членов этноса определенных доминант, относящихся не к
области идеологии, а к области представления об условиях и характере действия (этническим
константам), некоей общеэтнической модели адаптации, строящейся на первичной рационализации
мира, выделении в нем полюсов добра и зла, представлений о том, что такое “мы” и
каким образом “мы” можем проявлять активность в мире.
Если вернуться
к проблеме армянской диаспоры времен формирования Еревана, то мы видим здесь два
разнонаправленных процесса: с одной стороны, идет этническая деструкция, вызванная
пережитым шоком и ведущая к ассимиляции, растворению в более широкой социальной
общности, сопровождающаяся усилением внутренней конфликтности внутри армянской общины.
С другой, сама эта конфликтность разыгрывается на материале единой этнической культурной
темы и тем обеспечивает изначально неуловимое для внешнего наблюдателя глубинное
единство как различных групп внутри этноса, так и диаспоры со своей исторической
родиной. Таким образом, этот процесс делает возможной целостность армянского этноса,
несмотря на “железный занавес”, отделяющий армян диаспоры от армян в Армении, несмотря
на внутренние разлады в диаспоре, несмотря на внешние признаки ассимиляции. В этом
смысле даже забывание родного языка, обычаев и традиционных форм поведения, даже
сознательная самоидентификация в качестве граждан Франции, США или Бразилии — все,
что обычно рассматривается как показатель процесса полной ассимиляции, является
относительно малозначимым факторами. Процесс оказывается обратимым даже через несколько
поколений, если сохраняется функциональный внутриэтнических конфликт, который всегда
может стать стержнем интегральных процессов в этносе. Когда сохраняется бессознательное
представление о характерном для данного этноса способе активности человека в мире,
совершенно безразлично, на каком языке тот или иной член этноса говорит. Хочет он
того или нет, он участвует во внутриэтническом процессе.
Итак, этнические
группы, то есть группы диаспоры, в каждом случае имеют свою особую роль во внутриэтнической
“драме”. Овладение этой “ролью”, посредством которой для каждого члена этнической
группы осуществляется его связь с общеэтнической традицией, и обеспечивает упругость
этнического сознания. В моменты, когда “роль” ослабевает, в диаспоре начинается
процесс распада и ассимиляции ее членов более широким окружением. Если же функциональная
значимость “роли” возрастает вновь, процессы ассимиляции как бы оборачиваются вспять,
этничность становится одним из решающих факторов в жизни людей.
Такая пульсирующая
значимость роли определяется протеканием функционального внутриэтнического конфликта,
являющегося основой функционирования этноса, и в свою очередь, обуславливает подвижность
границ этнических групп (групп диаспора): процессы ассимиляции и диссимиляции.
Функциональный внутриэтнический конфликт реализуется на базе определенной культурной
темы, которая проецируется на различные внутриэтнические группы разными своими гранями,
а эти грани, в свою очередь, связаны с определенными ценностными доминантами. В
ходе процесса эти доминанты могут меняться, а потому тот круг людей, который в каждом
конкретном случае подпадает под “этническую мобилизацию” — так, напомним, этнологи
называют острое осознание человеком своей этнической идентичности — различен.
Диаспора
не просто отражает в себе, как капля воды то, что происходит в “материнском” этносе.
Она имеет в общеэтническом процессе свою
особую роль, которая связана с акцентуацией тех или иных ценностных доминант,
определенным образом коррелирующих с этнической культурной темой. А потому эта роль
может быть ценностно приемлема для одних членов диаспоры и не приемлема для других.
Смена ценностных акцентуаций, коррелирующая со внутриэтническими процессами, переживаемых
“материнским этносом” естественная в ходе функционального внутриэтнического конфликта,
приводит к тому, что состав “мобилизованной” этнической группы на своей периферии
постоянно меняется, конфигурация границ этнической группы никогда не стабильна.
Более того,
можно наблюдать даже феномен “этнического
подключения”, подключением к чужим этническим процессам отдельных лиц и групп
из внешнего социокультурного окружения, которые в результате различных причин оказываются
втянутыми в чужой внутриэтнический конфликт, и ведут себя так, словно являются членами
данного этноса, то есть оказываются способными выполнять “роль” члена этноса во
всей амплитуде его социальных контактов, как внутри, так и вне этнической группы.
Следует,
конечно, упомянуть, что “этнические подключения” и “этническая мобилизация” обусловлены
в значительной мере процессами, переживаемыми социокультурными общностями, внутри
которых существует данная этническая группа, прежде всего — протеканием внутриэтнического
конфликта в доминирующей в обществе группе. “Подключения” происходят в случае, когда
чужие этнические процессы оказываются более интенсивными — либо объективно, либо
в силу субъективных обстоятельств лица переживающего “подключение”.
Поскольку
диаспора играет свою собственную роль во внутриэтническом процессе, существует,
с одной стороны, вполне определенная корреляция событий, которые переживает диаспора
и событий, которые переживает “материнский этнос”, а с другой стороны, одни и те
же события из этих двух систем выглядят по-разному, даже и тогда, когда между различными
частями этноса существует достаточно непосредственная коммуникация.
Проблему
взаимодействия диаспоры и “материнского этноса” мы рассмотрим на двух взаимосвязанных
сюжетах. Первый из них представляет собой эмпирический очерк изменений, которые
претерпевала армянская община Санкт-Петербурга в 1988 — 1993 годах, а второй — анализ
функциональных ролей различных подсистем армянского этноса в Карабахском конфликте.
Сюжет 19. Армянская диаспора
Что представляла
собой армянская диаспора Санкт-Петербурга, каков тот круг лиц, который в принципе
мог подлежать “этнической мобилизации” в период Карабахского конфликта?
Статистика
как таковая нас интересовать не будет. Укажем только на тот факт, существенный для
нашей темы, что 98,9% петербургских армян свободно русским языком и только
35,9% свободно владело армянским. Около половины ленинградских армян имело установку
на добровольную ассимиляцию с русскими.[1]
Однако,
поскольку нас будет интересовать динамика армянской общины, которая на эмпирическом
уровне коррелирует со сменой ценностных доминант (что было вызвано протекает внутриэтническим
процессом), то прежде всего мы начнем с описания подсистем армянской диаспоры Петербурга,
каждая из которых имели характерные для нее ценностные доминанты и в ходе бурных
событий 1988 — 1992 годов в разные периоды то активно участвовала в жизни армянской
общины, то отходила на периферию. Выделим пять таких подгрупп:
— Гуманитарная,
техническая и творческая интеллигенция, приехавшая в Россию из Армении, главным
образом, по причине возможности более полной и разносторонней самореализации. Эти
люди обычно имели сознательную установку на вживание в новую среду, установление
в ней широких контактов, но не на ассимиляцию, хотя под влиянием сильного ассимилирующего
воздействия русской среды (и ее значительной комфортности для армян — до начала
девяностых годов) ассимиляция все-таки постепенно происходила. Данной группе не
были свойственны проявления “бытового” национализма. Это были по большей части выходцы
их русскоязычной армянской среды, то есть того слоя населения Еревана, который получил
образование в русских школах и говорит, главным образом, по-русски — последнее являлось
не признаком ассимилированности, а о культурной ситуации в Армении: русскоязычная
(она составляла большинство) и армяноязычная интеллигенция существовали в Ереване
параллельно друг другу, до 1988 года — начала Карабахского движения — мало пересекаясь
между собой, образуя разные “шрджапаты”, но не конфликтуя. К этой же группе следует
отнести студентов и аспирантов, выходцев из ереванской интеллигенции, безразлично
— русскоязычной или армяноязычной. Для всей данной группы был характерен как бы
двойной круг общения: с соотечественниками отдельно, с русскими отдельно.
— Осевшие
на постоянное жительство выходцы из армянской деревни и из более низких в социальном
отношении городских слоев (сюда же следует включить и мелких торговцев, имевших
в Петербурге небольшую недвижимость). Для них по большей части был характерен “бытовой”
национализм, главным образом (иногда исключительно) армянский круг общения, сохранение
родного языка как языка общения в быту, бытовых норм поведения. При этом лишь немногие
из представителей данной группы были склонны к “идеологическому” национализму. Для
них в целом не характерна тяга к объединению на национальной основе, за пределами
своего привычного круга. Если и проявлялась земляческая солидарность, то она касалась
выходцев их одной и той же местности, одних
и тех же районов.
— Армяне
выходцы из других союзных республик. Для них был характерен декларируемый космополитизм,
а реально — имперских комплекс: “мы” включает “армяне и русские”, а не “советский”
или “российский” народ.
— Ассимилированные
армяне или полуармяне со слабо выраженным национальным
самосознанием или даже отсутствием его.
Теперь обратимся
к динамике армянской общины в интересующие нас годы и посмотрим, как каждый из этих
слоев и при каких обстоятельствах подпадал под “этническую мобилизацию”.
Первый этап
Карабахского движения под влиянием Сумгаитских событий вызвал реакцию всех слоев
армянской диаспоры и первые месяцы “этническая мобилизация” шла быстрыми темпами.
Те армяне, которые к этому моменту были сильно связаны с иноэтническим окружением,
даже те, кто вообще редко вспоминал о своем национальном происхождении, начали проявлять
большую активность, посещать митинги, интересоваться событиями в Армении. Но тот
комплекс переживаний, который у них при этом возникал, был весьма сложным. Геноцид
в Сумгаите напоминал страшные страницы армянской истории и внушал мысль о невозможности
уйти от судьбы, — и тем активизировал национальное самосознание и желание сплотиться.
Другой ряд переживаний был связан с тем, что совершена вопиющая несправедливость,
которая должна быть понятна всем, и если все не реагируют на нее так же однозначно,
как сами армяне, то исключительно потому, что не располагают достаточной информацией.
Третий ряд переживаний касался русско-армянских отношений и был связан с тогда мало
осознававшимся, но обостренным ожиданием того, что русские придут на помощь армянам,
как только поймут, что тем грозит беда. Кроме того, присутствовала на первых порах
так же почти не осознававшаяся армянами внутренняя борьба, связанная с противоречием
между восточным стереотипом восприятия и действия, где единственный способ остановить
кровопролитие — это ответить кровью на кровь, — и прочно усвоенной системой ценностей,
требующей аппеляции к правовым нормам. В результате внутренней борьбы эта последняя
система ценностей акцентировалась. Второй и третий уровни восприятия первое время
сливались: в Москве и Петербурге аппеляция к русским и аппеляция к общественному
мнению вообще, аппеляция апелляция к защите империи и аппеляция к законности вообще
— все это было практически тождественно.
В этот период
наибольшее за все время кризиса число армян стремится к консолидации и образованию
специфических армянских институций. Параллельно, армянская община становится открытой
к контактам со своим социокультурным окружением как никогда до того и никогда после.
Армянская диаспора уверяет себя, что ее ценностные доминанты и доминанты среды,
ее окружающей, едины, чем снимается психологическая преграда для тесной связи с
общиной ассимилированных армян. В армянскую среду вовлекаются и выражающие активной
сочувствие армянам русские (на этом первом этапе число их было значительным).
Начиная
с июля августа 1988 года начинается спад активности. Во-первых, действия армянской
общины оказываются слишком политизированными, что у многих вызывает усталость. Во-вторых,
ожидаемой активной поддержки со стороны социального окружения (что особенно важно,
со стороны русских — аппеляция именно к русским постепенно становится все более
выраженной) армяне не получают и к осени — зиме 1988 года возникает все большее
желание замкнуться в себе. Облако за этим не последовала этническая консолидация,
как можно было бы ожидать. Выходцы из армянской деревни и более низких социальных
слоев города замыкаются в своих привычных кружках и теряют связи с общиной. Армянская
интеллигенция так же в значительной своей части отходит от общины, чему, в частности,
способствует тот факт, что ценностные доминанты, которые были акцентированы в прошедшие
месяцы, как бы разбиваются о глухую стену, а потому начинают трансформироваться.
Последнее неизбежно должно было вести к нарушению связей членов общины со своим
социокультурным окружением. Те из петербургских армян, для кого это было неприемлемо
сводили свои собственные связи с общиной к минимуму.
Итак, для
определенной части армянской общины на смену как будто бы начавшейся “этнической
мобилизации” приходит нарастание ассимиляционных процессов. Другая часть армянской
общины переносит акцент на культурную деятельность и пропаганду знаний об армянской
культуре и истории. Но если первоначально казалось, что такого рода деятельность
отвечает потребностям армянской общины, то зимой 1988 — 1989 года, принесшей Армении
новые потрясения (включая землетрясение и ввод войск в Ереван) становится ясно,
что такого рода пропаганда вызывает лишь поверхностный интерес. Для общины это период
безвременья, когда казалось, что не осталось уже ничего, что могло бы ее сплотить.
Попытки сплочения предпринимаются еще в виде отдельных культурных инициатив, но
разбиваются об общую пассивность. Создаются разрозненные группы изучения армянского
языка, но в Петербурге только две-три из них просуществовали более трех месяцев.
Между тем,
те армяне, которые до начала кризиса в общине казались вполне ассимилированными,
продолжают довольно апатично, но упорно свои связи с общиной. Так же ведут себя
и русские, подпавшие в первый бурный период в армянскую среду. Причем они не составляют
какой-либо отдельной группы сочувствующих, а поддерживают свои связи с общиной каждый
по отдельности, общаясь с армянами гораздо больше, чем между собой. Этот период
в целом характеризуется усталостью, нагромождением слухов, и кажется, что общину
консолидирует только то, что общение с “внешними” представляется еще более тягостным.
Однако, оценивая события постфактум, можно сказать, что это был самый значительный
период по глубине диссимиляции, а так же активизации того явления, которое мы выше
назвали “этнического подключения”, поскольку большинство из тех, кто в этот период
сохранял свои связи с армянской общиной уже не терял их и в дальнейшем. Причем особенно
это касается тех, кто тогда не прикладывал усилий к поиску новых внешних форм консолидации,
а переживал более или менее глубокую депрессию. Это был период глубинной перестройки,
которая еще не имела внешних проявлений.
Дальнейшие
события вызвали менее заметный для внешнего наблюдателя, но более глубокий раскол
в армянской общине. Он был связан с нарастающим ощущением войны. Каждый переживал
это как личный опыт, далеко не всегда связанный именно с обостренным национальным
самосознанием. Но этот опыт, столь контрастировавший с тем, чем жил в то время
“внешний мир”, социокультурное окружение (остающееся еще в мирной, почти советской
действительности и не привыкшее еще к крови), опыт оказывался мощным консолидирующим
фактором.
Это отнюдь
не ура-патриотизм. Именно тяжесть этого опыта в буквальном смысле сгоняла тех, кто
этот опыт имел, в единый узкий кружок людей, которые нуждались друг в друге как
в воздухе, потому что чувствовали себя абсолютно чужими в том социуме, в котором
жили. Ощущение уже идущей войны было
столь острым, что психологически затрудняло контакты вне своего круга. В этот период
национальное самосознание как будто бы вообще отступает на задний план, и армянская
община (точнее, ее ядро) похожа скорее не на этническую группу, а на людей, испытавших
в жизни что-то такое, что неведомо тем, кто их окружает и о чем они не имеют сил
и слов им поведать.
В этот момент
армянская община как бы делится на две части: тех, кого объединил описанный выше
комплекс чувств (его символическое выражение выработалось позднее) и тех, кто продолжал
культурно-организационную деятельность. Конфликт не имел внешнего выражения, но
вторая из указанных групп оказалась как бы на периферии жизни общины, превращалась
в ее оболочку и воспринималась ядром общины почти так же как внешнее окружение
(и то, что это тоже были армяне имело очень малое значение). Коммуникация между
двумя группами нарушалась. Старые этнические символы оказывались неактуальными,
они перестали отвечать сегодняшними переживаниям, новые символы еще не сложились.
В Армении
в этот период ощущение диссонанса с внешним окружением ощущалось еще значительно
меньше, чем в диаспоре, оно актуализировалось позднее, в мае-августе 1991 года.
Кроме того, Армения была занята межпартийной борьбой, что для диаспоры в то время
было почти не актуально. В целом ощущение войны было в диаспоре более обостренным,
чем в Армении, и соответствующая новой стадии “этнической мобилизации” символика
зарождалась на месте, а не привносилась из Армении.
Следующий
период в жизни армянской общины можно назвать периодом романтизма. Он начинается
приблизительно с весны 1990 года и продолжается до лета 1991 года. (В Армении этот
период был менее выражен и более быстротечен.) В это время вырабатываются новые,
уже ярко национальные символы, которые с этого момента выражаются открыто и даже
демонстративно. Акцент переносится на героическую сторону армянской истории, особенный
интерес вызывает движение федаи в турецкой Армении на рубеже XIX — XX веков. Имена
всех более-менее известных федаи и основные факты их биографии (о которых раньше
почти никому не было известно, ведь прежняя армянская этническая символика была
в основном связана с историческими событиями далекого прошлого) выучиваются наизусть
и являлись способом узнавания “своих”. В моду входят федаинские песни конца XIX
века, где доминирующим мотивом является не жалоба на извечно несчастную армянскую
судьбу, а готовность к борьбе. В целом воспроизводится тот “героический миф”, с
которым, как мы показали выше, было связано основание Еревана, но теперь он выражается
эксплицитно и получает символическую маркировку.
Наличие
такого рода символики делает возможной этническую консолидацию, “вербовку” новых
членов общины. Но ядро общины продолжают составлять те, кто прошел через период
депрессии. К жизни общины привлекаются в значительной мере армяне, до этого времени
слабо с ней связанные: недавние выходцы из Армении, в том числе из деревни. Этот
период характерен так же тем, что на диаспору начинает проецироваться межпартийная
в Армении. В это время община уже абсолютно расколота на носителей новых этнических
символов и носителей старой культурно-исторической ориентации. На какое-то время
кажется, что новая этническая символика побеждает.
Но дальнейшее
развитие событий приводит к тому, что это героически-романтическое направление,
вокруг которого уже пошла было консолидация армянской общины, оказывается как бы
подвешенной в воздухе. Армения в это время (1992 год) переживает внутренний и внешний
(в том числе военный) кризис, все более ощущается настроение апатии и усталости.
Поднявшаяся в диаспоре “романтическая” волна разбивается. Носители новых этнических
символов, попадая в Армению, кажутся там со своими представлениями мечтателями,
если не ненормальными. В результате армянская община делится на несколько почти
не сообщающихся между собой групп.
При этом
в целом новая символика сохраняется. Хотя после 1992 года она перестает быть столь
актуальной. Военные действия в Карабахе продолжаются до первых дней осени 1993,
но боевые победы уже практически никак не влияют на жизнь диаспоры. С середины
1992 года начинается процесс перехода общины как бы в латентное состояние. Она,
с одной стороны, вновь разбивается по сословно-земляческому принципу, с другой,
бывшие активные ее члены переключаются на внутрироссийские политические проблемы.
Функциональная роль общины на этом этапе исчерпывает себя.
Итак, анализируя
изложенный выше материал, мы можем утверждать, что процессы ассимиляции и диссимиляции
не имеют непосредственной зависимости от знания членами диаспоры языка, обычаев
и т.п. “Этническая мобилизация” в значительной мере подпадали люди ранее почти полностью
ассимилированные, а многие из тех, у кого всегда наблюдалось достаточно отчетливое
национальное самосознание порой вообще теряли связи с этнической общиной. Причем
процесс этот носил все время колебательный характер. Так армянская интеллигенция,
приехавшая в недавнем прошлом из Армении, во многих случаях не понимала логику того,
что происходило в общине и за исключением первого и последнего из описанных этапов,
действовала в диссонанс общим интенциям общины. Выходцы из других социальных слоев
Армении притягивались к общине в первой период, а так же (уже в меньшей степени)
на “романтической” стадии. Столь же колебательный была “этническая мобилизация”
и для других кругов армянской диаспоры. Ядро армянской общины вербовалось из разных
ее слоев, но в каждом случае “членство” было индивидуальным. Но в самой этой индивидуальности
была закономерные черты, и если определить их, то в какой-то мере станет понятна
и логика постоянных подвижек границ этнической общины.
Что заставляло
определенную группу лиц на всех стадиях этнического процесса сохранять верность
общине? Мы уже показали выше, что эта верность не была следствием комфортности общения
с соотечественниками (этой комфортности порой не было вовсе) или идеологических
причин (временами “идеология” как бы вовсе испарялась). Эта верность скорее определялась
значительным дискомфортом в общении с внешним социокультурным окружением. Дискомфорт
этот субъективно осознавался как наличие опыта, которого у окружающих не было, и
который не может быть им передан.
В ощущении
дискомфорта, члены общины инстинктивно искали новые ценности, которые дали бы им
определенность прежде всего в их собственной жизни. Выпав из одной социальной ниши,
они искали другую. Но такая “ниша” могла быть стабильной и устранить дискомфорт
только в случае, если она согласовывалась с той позицией, которую член этноса занимал
во внутриэтническом процессе. (Естественно, что те, кого новая ценностная ориентация
не устраивала в принципе, выходили из игры и рвали связи с общиной.) Однако сами
эти новые доминанты обладали-таки достаточной гибкостью и вариативностью. Более
жестким в данном случае оказывалось другое.
Поскольку
внутриэтнический процесс требует от каждой внутриэтнической группы определенной
“роли”, то существенным было не то, какие взгляды членом этнической группы декларировались,
а его способность к максимально гибкому поведению внутри своей “роли”, то есть возможность
вести себя в соответствии с ней в самых неожиданных ситуациях. Поэтому членами общины
в узком смысле оказывались лишь те, за кем эта способность признавалась, те, кто
в любых ситуациях инстинктивно вел себя так, что их поведение как бы встраивалось
в общую линию поведения этноса, являясь синхронным с внутриэтническим процессом
в том его виде, в каком он преломляется в диаспоре. При этом прошлое человека, язык
на котором он говорил, его бытовые привычки и пристрастия не имели значения. Только
такое состояние этнической общины дает ей возможность в период бурных внутриэтнических
процессов получить внутри себя какой-то внутренне приемлемый уровень стабильности,
что, в свою очередь, способствует кристаллизации новых этнических символов, которые
облегчают коммуникацию и делают возможной “этническую мобилизацию” для тех, для
кого эти символы оказываются внутренне приемлемыми.
Однако отсутствие
актуальных связей с общиной, неподпадение под данную волну “этнической мобилизации”
не означает ассимиляцию, по крайней мере до тех пор, пока человек сохраняет способность
в какой-либо более приемлемой лично для него ситуации свою этническую “роль”. Поэтому
мы можем уточнить, что под этнической общиной мы понимаем не какое-то формальное
объединение типа культурного общества, а систему связей между членами этноса, имеющих
так или иначе выражаемую этническую детерминированность, — но в той мере, в какой
они составляют именно систему, исключая
при этом, например, дружеские компании, построенные по земляческому принципу, почти
не взаимодействующие с другими аналогичными компаниями. Таким образом, понятие
“община” оказывается уже понятия “диаспора”, которое по определению включает всех
представителей данного народа, проживающих на данной территории. Однако любая из
разрозненных “компаний” в какой-то момент может становиться существенной частью
общины, равно как и “демобилизация” не влечет за собой этнической ассимиляции.
Какова была
роль армянской диаспоры в Карабахском конфликте?
Прежде всего
стоит сказать, что в любых внутриэтнических процессах диаспора играет роль внешнего
коммуникатора. Эту роль обеспечивала периферия армянской общины, члены которой сохраняли
свои связи с социокультурным окружением. Ядро же общины активно подключилось в выработке
нового “героического мифа”, который способствовал подключению
значительной части некарабахских армян (и русских добровольцев) к Карабахской войне.
Попытаемся
дать целостную картину распределения армянского этноса на внутриэтнические группы,
конфликтующие и взаимодействующие между собой в конце восьмидесятых — начале девяностых
годов. Используем для этого исследование Манвела Саркисяна (до лета 1995 года —
постоянного представителя (исполнявшего функции посла) Нагорного Карабаха в Армении),
выполненного в парадигме исторической этнологии.[2]
Сюжет 20. Карабахский конфликт
“Как показывает
современная наука, культура способна осуществить себя в форме распределения в теле
общества, придавая каждой внутриобщественной группе свою роль. Общественное сознание
многопланово, и динамика его осуществляется в результате взаимодействия различного
видения мира каждым компонентом общества. В армянском обществе подобное базовое
состояние характеризуется не столько социальной дифференциацией общества на самостоятельные
группы и прослойки, сколько фактом сильной территориальной и политической разобщенности
различных частей армянской этнической общности. Одни и те же глубинные стереотипизированные
структуры сознания в условиях такой разобщенности дают различный результат.” Как
эти парадигмы воплощаются в идеологии и поведении армян Армении, армян Карабаха
и армян спюрка (диаспоры)?
Для диаспоры
характерно противоречие в ценностной ориентации. С одной стороны, ей присущи “западные”
ценности, а с другой, романтизация и героизация прошлого и “исторические амбиции”
— стремление к возвращению армянских земель, пусть даже военным путем. За вычетом
этого, армяне диаспоры являются “обычными гражданами своей новой родины”.
Для армян
Армении характерна “ориентация не на те или иные ценности, а на тот или иной союз
с внешним фактором, формирующим условия для действия армянского общества. Единственным
условием деятельности является условие внешнего политического покровительства над
территорией Армении. Наибольшее влияние имеет картина мира, сформированная ориентацией
на Россию и ее ценности. Идентифицируя Россию с образом покровителя, эта точка зрения
объявляет ценностью все ее имперские установки. Образ врага идентифицируется с Турцией,
а служение Российской империи приобретает характер главного действия. Россия выглядит
как мессия-спаситель... Большинство воспринимают своих лидеров в положительном качестве,
если они являются крепкими сторонниками России, и если российские власти признают
этих лидеров. В этих условиях сугубо национальная тема, как и в спюрке [диаспоре]
предстает в виде “исторических амбиций”.
“Значительное
место сохраняют традиции восприятия себя в образе цивилизованной жертвы внешних
сил, требующей справедливости в отношении себя. Сознание былого величия и образ
жертвы составляют неотъемлемую часть мировосприятия. Иной альтернативы в строгом
смысле не существует. Если и можно говорить о наличие общественной группы с иным
мировосприятием, то только в смысле наличия в армянском обществе тенденции отрицания
этого доминантного мировоззрения. Именно тенденции, а не прослойки с альтернативным
восприятием. Сложность этого феномена отрицания в том, что это сознание, отрицая
всю систему “традиционного” мировосприятия не имеет какой-либо собственной картины
видения мира. Отрицание происходит в такой форме, в какой могли бы отрицать это
представители чужих обществ...”
“Нагорный
Карабах никогда не знал тех разветвленных форм социальной организации, в которые
были вовлечены иные пласты армянского этноса. Соответственно, и потеря этих форм
мало что могла означать для него. Важнейшие основы доминантной схемы мышления армянского
этноса, а именно идея о “былом величии” и идея “сакральной территории” не находит
столь болезненного отклика в сознании карабахцев. Скорее, другая идея формирует
реликтовые черты мировоззрения этой группы. Такой доминантной идеей скорее всего
является влечение к неизменности утвердившихся форм социальной организации и жизнедеятельности,
в которых видится высшая ценность... Существующая реальность признается высшей ценностью.
Стремление к вечной неизменности реалий, в этом случае, является специфической формой
реликтовости, исторически утвердившейся в сознании этой этнической группы...”
Для армян
Нагорного Карабаха не характерна ни идеология цивилизованной жертвы, ни стремление
к возвращению потерянных территорий. “Доминантным мотивом в поведении армян Нагорного
Карабаха всегда служило стремление защитить свою реальность от любых внешних посягательств,
от любых внешних воздействий, будь то захватчики этой территории или же воздействие
перемен, способных качественно трансформировать эту реальность. Одновременно, главным
методом в этом стремлении так же служит механизм внешнего покровительства.”
Перестройка
“в Нагорном Карабахе сразу вылилась в действия по защите своей реальности, а в Армении
— в лозунги о защите исторической справедливости. Так же характерно, что никаких
антисоветских или антироссийских тенденций не наблюдалось... В таких условиях зародилась
идея “действовать в унисон перестройке” как первая качественно новая адаптивная
технология в армянской среде... То обстоятельство, что эти действия, под воздействием
внешнего давления вынуждены были вылиться во внешненаправленную агрессивность и
получить информационную и энергетическую поддержку, указывает на то, что в Нагорном
Карабахе наблюдался акт генезиса новой общественной системы со всеми присущими такому
генезису свойствами. Понятно, что такой акт должен был вывести всю систему [армянский
этнос] из привычного состояния равновесия.
Выход из
состояния равновесия есть нарушение традиционного состояния. Это может произойти
в силу действия новой идеи. Такой идей в обществе Армении и в общинах армянской
диаспоры стала, по сути, идея защиты нового явления в Нагорном Карабахе, воспринимающаяся
в виде воплощения традиционного “Айдата” [Айдат, буквально — “Армянский суд”. —
С.Л.] Но защита новых традиционных процессов в одной части системы означала последующую
качественную трансформацию всей системы. Действия новой общности в Нагорном Карабахе
разрушают систему мировоззрения и социальной организации в Армении и диаспоре.”
Итак, мы
видим, что ценностные доминанты армян в диаспоре, армян в Армении и армян в Нагорном
Карабахе различны, более того, мотивы дейстивий друг друга интерпретируются не вполне
адекватно. Однако различные мотивации подталкивают все группы этноса к единой цели.
Причем на примере диаспоры мы видели, как ценностные системы корректировались, пока
не сложилась группа лиц, ставшая носительницей романтизированного героического мифа.
Границы этнической группы смещались до тех пор, пока не стала очерчивать именно
ту группу, которая выработала (кстати, пройдя через период смуты) ценностную систему,
придававшую особый смял Карабахской войне, то есть мотивацию своего в ней участия,
если не непосредственного, то психологического.
Романтизация
Карабахской войны играла свою существенную роль во взаимодействии армянских внутриэтнических
групп. Дело в том, что эта война в самой Армении встречала определенное эмоциональное
неприятие. Последнее можно понять. Весь предкарабахский период Ереван был центром
армянского мира. С развитием карабахских событий центр объективно смещался. Армения
сама оказывалась периферией Карабаха. Идеи “Айдата” и “исторические амбиции” позволяли
рационализировать сложившуюся ситуацию и смириться с ней. Искаженное толкование
смысла войны позволяло ее легитимизировать. Но этого не было достаточно для принятия
Карабаха в качестве сложившегося целого, самостоятельного и сильного конкурента
Еревана.
Тем не менее
диаспора, равноудаленная и от Армении, и от Карабаха (а процессы, происходившие
с армянской диаспорой в Петербурге в том или ином виде происходили и по всему миру)
перенесла на Карабах “миф”, который в свое время послужил формированию Еревана.
А последнее способствовало тому, что в целом армянами новый центр был воспринят,
а Ереван поставлен перед фактом. Таким образом, сложилась некоторая биполярная структура
этноса, которая сохраняет равновесие, может быть не слишком устойчивое, и в основании
которой лежит единая идеологема.
Идея о российском
покровительстве, в несколько размытом виде, принимающем то отчаянные, то фантастические
формы, продолжает сохраняться в сознании армян Армении. Но поскольку оно не может
быть отнесено к определенной точке (Еревану), а по самой своему смыслу должна распространяться
на всю “сакральную территорию”, как территорию действия, то сама эта идеологема
оказывается в данном случае структурообразующей: она создает в сознании армян Армении
определенное единство всей территории, включая Карабах.
Таким образом,
армянский этнос за короткий период пережил еще один (вслед за формированием Еревана)
бурный внутриэтнический процесс. И как двадцать — тридцать лет тому назад вся этническая
система должна была признать диктат нового центра — Еревана, так в последние года
она должна была признать наличие еще одного центра активности — Карабаха и подстроиться
к нему. Произошла еще одна спонтанная переструктуризация этноса, сложившегося в
биполярную систему. Причем диаспора как бы заполнила идеологическую лакуну между
двумя полюсами, создав идеологему, примиряющую Ереван и Карабах. При этом сама эта
идеологема может оставаться непринятой ни одним из новых этнических центров. От
нее этого не требовалось. Она должна была цементировать вокруг новой структуры прочие
группы этноса, разбросанные по всему миру.
Теперь вновь
обратимся к общетеоретическим проблемам. В данной главе мы наконец коснулись тех
феноменов, которые в советской и российской этнологии традиционно назывались “этническими
процессами”, которые, как считается, “выражаются в изменении любого из элементов
этноса, прежде всего язык и культура. Например, возникновение двуязычия и языковой
ассимиляции, заимствования иноэтнических и интернациональных элементов материальной
и духовной культуры и т. п.”[3]
Однако в
трактовке исторической этнологии данные процессы не могут рассматриваться лишь в
своих феноменологических проявлениях. Они являются производными от любых, зачастую
скрытых от простой эмпирической фиксации процессов самоструктурирования этноса на
базе функционального внутриэтнического конфликта. И если части этноса ассимилируются,
то это означает, что они в силу особенностей состояния самого этноса не играют в
данный период особой “роли” во внутриэтническом взаимодействии. Как только такая
“роль” появляется, происходит процесс диссимиляции. Поэтому, когда мы говорим об
этнических процессах, мы всегда имеем ввиду те или иные аспекта феномена самоструктурирования
этноса. Под этносом мы, таким образом, понимаем общность, в которой данный феномен
возможен. Если коснуться упомянутого нами явления “этнического подключения”, то
следует полагать, что в случае его долговременности и устойчивости происходит процесс
ассимиляции индивидов или иноэтнических групп в данный этнос.
Вопросы для размышления