Что должен знать об этнологии историк?
Мы окончили предыдущую главу утверждением, что этнология
может выступать по отношению к истории в качестве объяснительного механизма.
Теперь мы должны ответить на вопрос, нуждается ли история в каком бы то ни было в
объяснительном механизме?
Нет, если рассматривать задачу историка как описание в хронологической последовательности фактов имевших место в то или иное время, на той или иной территории. (Здесь, правда, встает вопрос, возможно ли такое, лишенное всякой концептуальной базы описание в принципе.)
Да, если рассматривать задачу историка немного шире, как
стремление установить связи между теми или иными событиями, обнаружить их
причины, объяснить их особенности.
В “Вопросах для размышления” к предыдущей главе мы просили Вас привести примеры, когда для объяснения каких-либо исторических фактов Вы почувствовали необходимость в “объяснительном механизме”. Возможно Вы вспомнили такие случаи, а возможно решили, что “объяснительный механизм” для историка вовсе не нужен. В таком случае позвольте поспорить с вами. Сейчас мы приведем несколько исторических сюжетов, которые очевидным образом нуждаются в объяснении, которое сама история предоставить нам не в состоянии. Между тем, события, изложенные в них, кажутся настолько странными, что оставлять их вовсе без всякого объяснения невозможно.
Сюжет 1. Формы крестьянского землепользования
Один из наиболее крупных исследователей русской
крестьянской общины и динамики ее развития, в частности — в Сибири, посвятившей
этой теме несколько обширных трудов,
А.А. Кауфман писал в одной из своих книг: “Основанные на лишенных
систематичности, бесконечных отводах и разграничениях, местами же и вовсе не
подвергавшихся регулирующему воздействию правительства, землевладения эти,
конечно, не могут не представлять собой чрезвычайно пестрой картины, в которой
отсутствует только одна форма — единоличное, подворно-наследственное
хозяйство”.[1] В другой книге он как бы между прочим делает
замечание: “Почему прогрессирующее утеснение [земельных ресурсов] приводит к
такой, а не обратной эволюции — к развитию уравнительного пользования, а не к
фиксации подворного владения? Это, может быть, возможно объяснить “правом на
труд”? — но почему это право повлияло в данном направлении в Сибири, вероятно,
повлияло так в Великоросских губерниях, но не помешало фиксации подворных
владений на Украине?”.[2]
Действительно, статистика весьма любопытна: общий процент
общинных землевладений в Великороссии к началу XIX века колебался от 98% (в
северных и восточных регионах) до 89% (в южных и Западных районах)[3],
примерно такой же он в Закавказской Армении — 86,[4]
относительно высок он в Бессарабии — 77%, зато в Белоруссии и Левобережной
Украине он равен приблизительно 35%[5].
В Грузии и Литве, у финского населения Российской империи он равен нулю. Таким
образом степень соседства, близость общения стиль правительственного
вмешательства весьма незначительно сказывались на такой существенно важный
фактор жизнедеятельности народа, как характер землепользования.
Уровень развития капитализма в данном случае не имеет значения. В Великороссии он выше, чем в Белоруссии и на Украине. Косность и традиционализм тоже не причем: в Сибири в конце 19-го века великорусские крестьяне создавали общинные поселения, с правом наследования земель де-факто, в которых, однако, в случае увеличения земельного дефицита автоматически вступал в силу уравнительный механизм. В Армении крестьяне переняли распространенную в России более уравнительную модель передела земли, чем та которая господствовала здесь ранее, и категорически не приняли системы подворного землевладения, навязываемого Российским правительством в период столыпинских реформ. Уровень развития капитализма при этом в Закавказье был не ниже, чем в центре России.
Здесь историк
вправе остановиться и признать, что таковы исторические факты. Никакое
очевидное объяснение их не является удовлетворительным, а потому мы можем
поступить подобно А. Кауфману, заявив, что “это, мне думается, вопрос,
выходящий из области научного познания.”[6]
(Впрочем, самому Кауфману, который привык всему находить объяснение, этот вывод
дался нелегко.)
Но — под научным
познанием в данном случае подразумевается история, экономика, демография.
Поскольку Кауфман не пытался взглянуть на вопрос с точки зрения этнологии, то
его вывод не может быть признан основательным. Приведенные выше факты этнология
может объяснить.
Каким образом? Прежде всего тем, что различные народы,
осваивают свои земельные угодья разными, непохожими друг на друга способами.
Это само по себе исторический факт, но это факт который становится очевидным,
когда к историческому материалу применяется этнологический подход, согласно
которому:
Каждая этническая культура имеет свои особенности и эти особенности
могут выражаться в самых разных вещах. Каждая этническая культура имеет свою
собственную логику и только исходя из этой логики можно объяснить, что для
данной культуры имеет принципиальное значение (и либо никогда не изменяется,
либо меняется лишь в особых случаях), а что второстепенно и может легко
модифицироваться.
Сюжет 2. Модель
освоения новых земель финнами
Сравним способ освоения русскими и финнами-тавастами (западными финнами) северных регионов с их суровым климатом, густыми лесами, каменистыми почвами. Русские переселялись всегда группами и принимались за обработку целинных участков, постоянно поддерживая, подстраховывая друг друга; многие виды работ выполнялись коллективно. Финн селился на новой земле лишь со своим небольшим семейством и в одиночестве принимался за борьбу с природой. Шаг за шагом он создавал поле, на котором мог вырасти какой-то урожай, строил избушку. Часто этим он и кончал, поскольку силы его надрывались. Но на его место приходил другой и продолжал его дело, сколько хватало сил у него.
Этот пример, как и предыдущий, интересен тем, что не
имеет очевидного объяснения. Во множестве исторических трудов, начиная с
классиков русской истории, коллективный характер заселения и освоения земельных
угодий объясняется жесткой необходимостью. Природные условия, в которых
оказывались русские, продвигаясь на север и северо-восток были столь сложны,
что иной, чем коллективный, способ их освоения, был попросту немыслим.
Загляните в учебник истории Руси соответствующего периода и вы найдете там
именно это объяснение. Оно выглядит весьма убедительным потому, что авторам нет
нужды описывать алгоритм освоения таких же и худших в природном отношении
территорий финнами. Между тем те финские племена, которые не ассимилировались
русскими, не сливались с русским населением, продолжали осваивать все новые и
новые территории. По мере того, как русские двигались на север, финны, уходя от
них, так же двигались на север и оседали на новых землях. Несмотря на близкий
контакт между русскими и финнами, последние не позаимствовали у русских способ
освоения новых земельных угодий, который, казалось, был значительно более
рациональным. И в ХIX веке, когда шел активный процесс освоения земель
внутренней Финляндии, финн продолжал действовать в одиночку.
Об этом есть очень короткий, но яркий рассказ Юхани Ахо.
В нем — история освоения новой земли: "Первое поколение сделало свое дело.
Силы изменили первым поселенцам, даже огонь в их глазах погас, надежды разбиты:
воздушные замки давно рухнули. Следующее поколение пойдет трудиться над этим же
клочком земли. Может быть на его долю выйдет больше счастья. Ему легче
работать. Непроходимый лес уже больше не стоит перед ним. Изба выстроена, пашня
возделана другими руками, остается только посеять хлеб. Может быть со временем
вырастет на этом месте богатый хутор, а затем раскинется вокруг целое село.
Конечно, те, чей единственный капитал — молодые силы — зарыт в этой земле,
давно всеми забыты. То были простой работник с работницей, с простыми руками.
Но именно этот народный капитал и превратил пустыри Финляндии в обработанные
поля... Когда цветет на наших полях рожь и затем наливается колос, вспомним
первую жертву поселенцев. Мы не можем почтить их постановкой памятника на их
могиле, перед нами прошли их тысячи, а имена их остались неизвестными".[7]
Не правда ли, странно читать это, думая о современной
благоустроенной Финляндии с ее рациональным хозяйством?
В начале главы мы неслучайно взяли в качества примера
народы часть из которых исторически находились друг с другом в самом тесном
взаимодействии (славянские народа, великороссы и финны), народы, связи между
которыми до XVIII — XIX оставалась
только на верхушечном уровне (русские, грузины, армяне, молдаване), народы,
которые практически не взаимодействовали между собой (армяне и литовцы, грузины
и литовцы, грузины и финны). И на всех этих примерах мы видим, что степень
соседства и близость общения весьма незначительно сказывались на такой
существенно важный фактор жизнедеятельности народа, как характер землепользования. Казалось бы, соседство народов
неизбежно влечет за собой культурные заимствования. Почему бы формам
землепользования не становиться предметом заимствования всякий раз когда это
оправдано прагматически?
Потому, отвечает
историческая этнология, что этнос не видит возможности в данном случае замены
одной культурной формы другой. Этнология не отрицает возможности заимствования
одними народами у других различных культурных элементов и моделей. Но она
ставит вопрос: что может быть предметом заимствования?
Как минимум,
предмет заимствования должен казаться привлекательным народу, который его
заимствует. Таким образом проблему может поставить и историк, и этнолог. Но
рассуждать они будут по-разному.
Историк может попытаться сослаться на индивидуализм
финнов, на то, что финнам был столь антипатичен коллективный способ действий,
что они предпочитали умирать поодиночке, надрывая силы, выкорчевывая вековые
ели и сосны, ворочая громадные валуны, чтобы очистить себе жалкий клочок земли
для распашки. Однако это не будет ответом на вопрос, поскольку финны, народ
весьма благоразумный, во многих случаях жизни объединялись во временные
коллективы, чтобы уменьшить трудозатраты. Так, дороги между хуторами они
прокладывали, что называется, “миром”. Почему они в большинстве случаев не
выкорчевывали “миром” же деревья логически объяснить невозможно. Была,
следовательно, какая-то особая причина, которая делала для финнов коллективный
способ освоения земельных угодий непривлекательным и это причина была столь
серьезна, что заставляла их мириться с людскими жертвами.
Чтобы выяснить
эти факты — достаточно быть добросовестным историком. Имеются источники, откуда
их можно почерпнуть. Однако, нет никаких источников, с помощью которых их можно
было бы объяснить. Для историка это — тупик. И при том налицо очевидная
нелогичность в поведении народа. Почему народ не мог перенести определенную
модель деятельности из одной сферы в другую, казалось бы, сходную ей (от
прокладки дорог к выкорчевыванию деревьев для подготовки земель под распашку).
Ответ, который
дает на этот вопрос этнолог, может быть только один: данному народу эти две
сферы деятельности, в отличии от исследователя, не казались сходными. В картине
мира, присущей финскому этносу, присутствуют определенные парадигмы, которые
разграничивают эти две сферы деятельности и которые делают коллективный способ
освоения территории для них некомфортным. Налицо некая особенность восприятия
финнами действительности, выражающаяся в столь странной форме.
О том, что это за особенность мы будем говорить подробно
в следующих главах. Сейчас, когда речь у нам идет об этнологии как
объяснительном механизме для истории, нам важно подчеркнуть наличие самого
факта.
Для этнолога очевидно, что
взаимосвязи различных культурных элементов и поведенческих моделей
индивидуальны для каждой этнической культуры. То, что в одной из них
принадлежит к одному ряду явлений, в представлении другого принадлежит к
совершенно разным сферам. Для того, чтобы объяснить каждый конкретный случай,
необходимо рассматривать культуру в ее целостности. Этому мы будем учиться на
протяжении всего нашего курса. Сейчас же для нас важно понять, что своеобразие
взаимосвязей различных элементов культуры может вести к неожиданному для
исследователя восприятию народом окружающего мира.
В истории Турции, и притом, в истории ХХ века, есть
страницы, которые не могут не вызывать удивления историка и которые, опять же,
невозможно объяснить с помощью традиционных исторических методов.
Когда-то туркам казалось, что распад Османской империи
будет поистине вселенской катастрофой. Ведь с ней была существенным образом
связана самоидентификация турка. И действительно, когда империя в результате
первой мировой войны рухнула, туркам показалось, что рухнул весь мир. И почти мгновенно,
и по внешней видимости совершенно спонтанно, Мустафа Кемаль провозглашает свой
"Национальный Обет", что имеет, кажется, магическое действие.
Победив, Кемаль начинает воссоздавать Турцию, но
совершенно в новом качестве, как светскую республику, четко очертившую свои
границы. Его реформы касаются не только сферы государства и управления, но и
религиозной, культурной, бытовой. Все это почти не встречает протеста
населения. Имперский народ, никогда не идентифицировавший себя по национальному
признаку, а только по религиозному, создавал национальное государство. Народ,
для которого его принадлежность к исламу была главнейшей самохарактеристикой,
спокойно перенес и уничтожение халифата, и множество самых разнообразных
религиозных запретов, проводившихся, кстати, в довольно грубой форме, и,
наконец, что весьма важно, покорно снял с себя феску, которая была для него
символом достоинства турка, и надел доселе глубоко презираемый им европейский
головной убор — шляпу с полями (специально с полями, чтобы затруднительно было
совершать намаз). При этом народ, крестьяне, ведут себя так, словно с ними
ничего особенного не происходит. Если и встречаются какие-либо признаки
надрыва, то только у ограниченного числа интеллигентов.
Означает ли все это, что в сознании турецкого народа
произошел серьезный сдвиг, который мог быть только результатом глубоко кризиса?
“Да”, — должен
был бы ответить и историк, и этнолог. Но что в каждом из этих случаев
подразумевалось бы под этим “да”?
Народ совершенно лоялен властям и подчиняется реформам
Кемаля. Из этого историк мог бы сделать вывод, что народ принял кемализм и
связанную с ним идеологию модернизации и вестернизации (уподобления восточного
общества западному), если бы не существовали общеизвестные факты, что турки в
массе своей идеологии Кемаля не приняли.
Кемалистская идеология турецкими крестьянскими массами безоговорочно отвергается. Примеры этого нашли многочисленное выражение в литературе. В романе Халиде Эдиб "Убейте блудницу", где народ линчует патриотку-учительницу, пытавшуюся проповедовать идеологию национализма в деревне, или в романе Якуба Кадри "Чужак", в котором бывший офицер Джамиль, поселившись в анатолийской деревне, посвящает себя проповеди идей Кемаля, и убеждается в отсутствии у анатолийских крестьян каких бы то ни было национальных чувств. "Мы не турки, а мусульмане",- говорят они. Проповедь кемализма стекала с турецких крестьян как с гуся вода. Национально-освободительная борьба оставалась в их понимании Джихадом, борьбой за ислам. Созданные для пропаганды национализма в деревнях “турецкие очаги" быстро превратились в традиционные кофейни, и результаты их деятельности чаще всего сводились к нулю. В годы, когда правительство действительно следило за запретом на религиозное обучение, крестьяне тайно изучали арабский язык и Коран. В сельской местности это явление носило почти повальный характер. Однако никаких явных протестов против антирелигиозных мероприятий Кемаля со стороны турецких крестьян мы не встречаем.
Это поистине загадка для историка. Факты надо как-то
согласовать. И тогда некоторые исследователи высказывают мнение, что если эти
реформы, которые так резко посягали на нравственные нормы общества, не вызывали
протеста, то объяснить это можно лишь тем, что большинство населения о них
просто не имело понятия.[8]
Эта точка зрения, кажется, порой получает подтверждение.
Турецкий писатель Махмуд Мекал в 1967 году опубликовал серию очерков “Ничего нового на восточном фронте”, где он приводит беседу с женщиной, которая на вопрос, кто стоит у власти, уверенно ответила — султан.
Подобных примеров приводилось немало. Между тем неведение
турецких крестьян представляется крайне странным. Все крестьянские парни служат
в армии, которая и по сей день является носительницей идеологии кемализма, и в
которой каждому солдату добросовестнейшим образом вдалбливаются кемалистские
идеалы. Неужели, сняв военную форму, бывшие солдаты напрочь все забывают?
Чем больше фактов о мировоззрении турецких крестьян будет
собирать специалист по новейшей истории или социолог — тем больше будет
становиться клубок противоречий.
Особенно интересно происходят в Турции военные
перевороты, ставшие почти традиционными. Расклад сил каждый раз таков: Армия —
верна идеям кемализма. На нее опираются политики, проводящие линию на
вестернизацию жизни в стране и отказ от традиционных исламских ценностей. Народ
— строго привержен исламу, идеология вестернизации ему чужда. Народ оказывает
определенное моральное давление на политиков и силы, представляющие ислам,
постепенно начинают пробираться к власти. Тогда и происходит выступление армии.
Как реагирует народ? Журналист Петер Геллерт в очерке о военном перевороте
начала шестидесятых годов описывает то, как радостно приветствуют армию,
пришедшую к власти именно для того, чтобы пресечь рост исламизма в стране,
мусульманские массы... [9]
Вряд ли такое поведение народа может объяснить историк.
Как и в нашем предыдущем примере мы видим явную нелогичность в поведении
народа, которая не имеет очевидного
объяснения.
Антрополог поставит вопрос иначе: турецкие крестьяне
действительно не знали ничего об изменениях в их стране или не хотели знать? Мы
сталкиваемся, очевидно, с какими-то специфическими особенностями в сознании
турецких крестьян, помогающими им сохранить свою идентичность и не видеть, не слышать
ничего, что могло бы оказать разрушительное действие на их сознание.
Эти особенности связаны, мы будем это подробно говорить об этом в
последующих главах, со спецификой функционирования этноса, его защитной
реакцией на изменения окружающей его политической и культурной реальности. Для
каждого этноса характерна своя уникальная модель реакций на ситуации, которые
угрожают ему гибелью. Однако практически всегда такая реакция связана с
определенным изменением в восприятии этносом реальности.
Так, все указывает на то, что турецкие крестьяне не
воспринимали, абстрагировались от того, что могло вызвать в их сознании кризис
— нечто подобное бывает в критической
ситуации и с индивидом — и вели себя в соответствии с тем, какой им
представлялась окружающая действительность, то есть продолжали жить не в
национальном государстве Турция, а в Османской империи. Внешне их поведение,
безусловно, кажется странным.
Итак, поверх закономерностей исторических, социальных,
экономических процессов наслаиваются закономерности процессов этнических. И
следует отметить, что наслоение это происходит практически всегда.
Этнокультурные особенности народов, переживающих те или иные социальные
процессы, всегда в большей или меньшей мере эти процессы корректируют. Иногда эта
коррекция мало значима и историк ее может игнорировать, вполне успешно объясняя
происходящие события политическими, географическими, социальными и т.п.
условиями. Однако это возможно не всегда. Порой этнокультурные особенности
народы влияют слишком явно. Поскольку внешнее выражение этнокультурных
особенностей столь разнообразно, столь пестро, сколь разнообразной может быть
культура различных народов, то распознать их труднее, чем проявления прочих
социальных и т.п. процессов. Они выглядят как странности, нелогичности в
поведении народа.
Еще сложнее объяснить историку те случаи, когда он
непосредственно сталкивается с проявлением этнических процессов, процессов
этногенеза или этнической самоорганизации.
А они могут быть достаточно мощными, вовлекающими в себя
миллионы людей. Такова, например, история формирования современного Еревана.
Сюжет 4. Ереван
Прежде всего бросается в глаза моноэтничность миллионного города, моноэтничность разбивающая все построения социологов, безусловно связывающих урбанизацию и полиэтничность крупных городов как ее обязательное сопровождение. Чем дальше развивался, расширял свои границы Ереван, тем однородней оказывалась его среда. В этом городе живут почти одни только армяне.
Аналогичного феномена — превращения по мере урбанизации
полиэтнического города в моноэтнический — на земном шаре больше нет. В этом
отношении Ереван уникален.
Армяне Еревана кажутся потомственными горожанами, народом
урбанистским, давно привыкшим к городской цивилизации. А Ереван кажется городом
очень цельным, органичным, со своим стилем отношений, своей очень плотной средой, традиционной и консервативной. Он похож на старый
город, в котором еще не разрушены традиции: словно бы в других городах процесс
распада традиционных отношений шел быстрее а в Ереване медленно, но скоро
очередь дойдет и до него. Но нет. Ереван — город совсем новый, совсем молодой,
несмотря на головокружительный возраст Еревана истории, Еревана легенды. Тому
Еревану, который мы знаем, всего лет тридцать. Последние столетия на его месте был
типичный провинциальный восточный город — административный центр сначала
Эриванского ханства, управляемого персами, затем Эриванской губернии,
подчиненной русской администрации. Даже к началу XX века население города так и
не достигло 30 тысяч человек.
Снова мы встречаемся с уникальным явлением. Урбанизация
обычно сопровождается разрушением традиций, делает социальной среду более
открытой и терпимой к разнообразным ценностям и формам поведения. В Ереване —
процесс обратный. По мере роста размеров города, по мере его индустриализации
(во всяком случае, параллельно с ней), социальная среда Еревана становится все
более замкнутой и консервативной.
По наблюдениям социологов, в армянской столице
вырабатывались новые образцы поведения, этикета, обрядности, незнакомых армянам
ранее, но быстро воспринимавшихся всем населением города. Примечательно, что
“представители умственного труда и возрастной группы 18 — 29 лет более стойко
придерживаются этих норм, чем представители физического [труда и более старших
возрастных групп]”[10].
В межпереписной период 1959 — 1979 годов был зафиксирован процесс укрупнения
семей в Ереване и в республике в целом. В итоге, по данным переписи 1989 г.,
средняя армянская семья насчитывает сейчас 4,7 человека, так что по этим
показателям Армения и Ереван лидировали среди всех немусульманских республик
Союза и их столиц.[11]
Причем укрупнение среднестатистической семьи происходило параллельно с весьма
существенным падением естественного прироста (преобладания рождаемости над
смертностью) городского населения. (Величина прироста уменьшилась с 27,4% в 1960 г. до 15,1% — в 1987 г. и 8,9% — в 1988г.)[12]
Это означает, что среднестатистическое укрупнение армянской городской семьи
совершалось не за счет механического прироста, а путем усложнения ее структуры.
Этот процесс так же является обратным, по отношению к
тем, которые, как считается, сопровождают урбанизацию и индустриализацию. Да и
в Ереване он начался относительно недавно — не ранее 50-ых — 60-ых годов.
Ереван как огромный миллионный город начал формироваться
на наших глазах... Основной прирост его населения приходится на пятидесятые —
семидесятые годы. Это годы, когда столь же быстро растут и другие города СССР,
вбирая в себя бывших крестьян, жителей малых городов, самых разнообразных
мигрантов. Это время как бы великого переселения народов, великого смешения
народов, создания огромных интернациональных центров по всей территории
страны...
В Ереван тоже едут со всего Союза, но едут армяне, почти
только армяне. Часть населения Еревана — выходцы из армянской деревни, другая
(большая по численности) — мигранты из крупных городов и столиц других союзных
республик, прежде всего Грузии и Азербайджана. Кроме того тысячи армян из
зарубежных стран. Столь разные потоки: крестьяне из глухих горных селений,
тифлисцы, парижане. Плюс "старые ереванцы". На наших глазах спонтанно
создается нечто совершенно новое, беспрецедентное — громадный национальный
центр, незапланированного и практически нерегулируемого собирания этноса в
общность органичную и естественную. Если принять во внимание крошечные размеры
территории современной Армении, практически вырос национальный
город-государство.
И произошло это в стране, где создание мегаполиса,
подобного современному Еревану, было фактически абсолютно невозможно — в силу
политики искусственной интернационализации регионов. С точки зрения
“нормального” хода истории такого города просто не должно было быть.
Интернациональные города — Тбилиси, Баку — вот результат “нормального” протекания
исторических и социально-демографических процессов. Внешние факторы,
способствующие этому, были очень кратковременны и не могли бы определить судьбу
армянской столицы. Послевоенная политика привлечения армянских репатриантов
продолжалась всего несколько лет и для многих репатриантов окончилась ссылкой в
Сибирь. Попытки же создать на месте Еревана “нормальный” интернациональный
город предпринимались не раз и не приводили ни к каким результатам. Ереван
представлял собой столь закрытую среду, что мигранты не приживались здесь.
Причем никакой речи о сознательном сопротивлении интернационализации при
советском режиме не могло быть и речи. Даже столицы прибалтийских республик,
где в отличии от Еревана, были сильны антирусские настроения, реального
сопротивления интернационализации оказать не могли. В Ереване же все
происходило как по волшебству, само собой. Историк не обнаружит никаких
свидетельств того, что процесс этот был кем-либо направляем, или хотя бы, что
он осознавался. Никаких следов идеологии, связанной с формированием Еревана не
существует. Никакое раскрытие никаких тайных архивов не приблизит историка к
разрешению загадки формирования Еревана. Объясняется этот феномен тем, что в
данный момент армянский этнос переживал период своего “переструктурирования”, и
этнический процесс оказался более сильным, чем политические, социальные и
демографические процессы.
Посторонние неуютно чувствуют себя в среде, где идет
бурный внутриэтнический процесс. Новый органичный социум поступает
действительно как молодой организм — отторгает инородные тела. Ему надо на
какое-то время остаться наедине с самим собой, кристаллизоваться, утвердить
свои структуры и стереотипы.
Ведь нынешний Ереван не имел аналогов в истории армян. В
разные века существовало несколько великих армянских городов, таких как Двин,
Ани, Карс... Но они функционально были совсем иными. Они были столицами земель,
порой довольно обширных. Были их украшением, их славой, их гордостью. Но они
были именно центрами земель, населенных армянами, а вовсе не главным
средоточием жизни армян. Никакие центростремительные силы не собирали в них
армян всего мира. Потом армяне потеряли свои земли, и те, кто остался жить в
городах — жили в чужих городах, в чужих столицах, во многих столицах мира.
Демонстрируя свою феноменальную живучесть, почти не смешиваясь с местным
населением, они вполне органично вписывались в жизнь чужого города, осваивались
там, приспосабливая, если была возможность, чужой город к себе. Они привыкли к
чужим столицам, давно уже не имея своей.
Итак, спонтанный процесс собирания этноса, его
“самоорганизации” оказался мощнее единовременных ему социальных, экономических,
политических процессов, которые протекали в армянском этносе. В конце концов
формирование Еревана столь безнадежно не вписывалась в общесоветсткую
национальную политику, что его, казалось просто перестали замечать. Город
одновременно был нонсенсом и с точки зрения советских устоев, и с точки зрения
социологических закономерностей. Феномен практически необъяснимый, если не
учитывать ту силу, которую порой могут иметь процессы этнической
“самоорганизации”.
Вот один из тех ярких примеров, когда историк либо должен
игнорировать само существование подобного феномена (а об уникальности Еревана
не было написано ни строчки — тем более, что официальная стандартизированная
статистика обезличивала Ереван; сквозь ее призму он видится лишь одной из 15
республиканских столиц, одним их десятков крупных промышленных центров), либо
прибегать к этнологии, как объяснительному механизму для столь значительного
исторического нонсенса.
Итак, проявления этнических процессов в истории внешне выражаются как
комплексы нелогичных, необъяснимых фактов. Кроме того, процессы социальные,
экономические и т.п., в своем конкретном проявлении получают этническую
“окраску” и требуют для своего истолкования применения этнологических теорий. В
этом смысле, прежде всего, мы и говорим, что этнология может выступать по
отношению к историческому материалу как объяснительный механизм.
Этнология способна в значительном количестве случаев дать ключ к
объяснению фактов, которые с точки зрения “нормального” хода истории кажутся
странными, нелогичными.
Объяснять с помощью этнологии
действия конкретных исторических лиц невозможно — личностные особенности характера
в каждом индивидуальном случае берут верх над этническими особенностями.
Этнопсихология — это всегда психология групп или масс.
В первой главе мы показали на ряде примеров, каким
образом этнология могла являться объяснительным механизмом для этнографии. Мы
коротко излагали основные положения той или иной этнологической теории и
показывали, каковы ее основные принципы систематизации этнографических фактов.
То же самое мы должны сделать и по отношению фактов исторических. Это и
является целью нашего курса. В отличии от этнографических примеров, которые
были для нас не более, чем иллюстрациями, и теорию исторической этнологии, и
принципы систематизации исторического материалы, и методологию его систематизации,
мы изложим как можно более подробно. Сейчас же для нас важно было показать, что
существует немало исторических фактов, которые необъяснимы теми средствами, к
которым традиционно прибегает историк и которые нуждаются в иной, новой
объяснительной модели, которую и может предложить этнология.
Теперь мы должны поставить вопрос, какая из многочисленных
этнологических теорий является наиболее удобной для объяснения проявления
этнических процессов в истории.
Это — историческая этнология — синтетическая теория, вобравшая в
себя достижения различных этнологических, а так же социологических и
культурологических школ. Ее происхождению и концептуальной базе будут посвящены
следующие главы учебного пособия. Но, прежде всего, мы должны уточнить значение
основных терминов, которые будем использовать при изложении содержания
исторической этнологии. Начнем же с того, что дадим определение самой
исторической этнологии, этой версии этнологии, разработанной специально для
анализа исторического материала.
1. Попытайтесь найти примеры того, что каждая культура
имеет свою собственную логику.
2. Подумайте над проблемой культурного заимствования:
можете ли Вы привести примеры того, что один народ упорно не воспринимает
внешне казалось бы вполне рациональные элементы культуры другого?
3. Приведите примеры различных реакций народов на сходные
обстоятельства. Можно ли объяснить эти случаи разницей в восприятии реальности
представителями разных народов?
4. Сформулируйте для себя все возможные вопросы, которые
вытекают из приведенных выше сюжетов. Все эти сюжеты в последующих главах будут
иметь продолжение, и с точки зрения практического освоения исторической
этнологии было бы полезно, в новых сюжетах (или иным образом) ответы на ваши
вопросы.
4. Можно ли объяснять различия в восприятии реальности
разными этносами наличием у них разных традиций?
[1] А.А. Кауфман. Крестьянская община в Сибири. Спб.,
1897, с.12.
[2] А.А. Кауфман. К вопросу о происхождении русской
крестьянской общины. М., 1907, с.44.
[3] К.Р.Качоровский. Русская община. М., 1900, с.71.
[4] М.А.Акопян. Сельская община в Восточной Армении
во второй половине XIX — начале XX вв. Ереван, 1988, с.40.
[5] К.Р.Качоровский. с.71.
[6] А.А. Кауфман. К вопросу о происхождении русской
крестьянской общины. М., 1907, с.44.
[7] Ахо Ю. Выселок. СПб.: М. М. Ледерле, 1896,
сс.17-18.
[8] См. например: Познянска К. Старая и новая Турция.
м.: Наука, 1974, с.105.
[9] Геллерт П. Операция "Ататюрк". // Новое
время. - 1960. - N2, сс. 23-25.
[10] Р.Карапетян. Формирование населения Еревана. В
кн.: Население Еревана. Этносоциологической исследование. Ереван, изд-во АН
Арм.ССР, 19866 с. 30.
[11] Народной хозяйство в СССР в 1989 г. Статистический
ежегодник. М., 1990, с.37.
[12] Население СССР. 1988. Статистический ежегодник. М.,
1989, с. 70.